Когда наставали святки, не было счастливее двух морозных недель. После святок — ярмарка; тоже не худо.
Бежали, — словно облака на небе, — зимы, лета, опять зимы, опять лета, святки. Звонил в соборе густой колокол с колоколятами малыми по всем концам Волока, на ярмарке вертелись карусели, из балагана выскакивал рыжий клоун, пищал Петрушка в карусельном оконце и дрался палкой — нет конца, нет краю веселым дням Гориной жизни, знай себе бегай с Кенкой да Никешкой туда-сюда.
На святках ходили ряжеными. Горю нарядили в старый Марьин сарафан, Никешку вымазали сажей, Кенка выворотил шубу сзаду наперед, привесил кудельную бороду и привязал нос из красной бумаги за уши. Стрекали каждый вечер по всему городу.
Сначала напугали знакомого сторожа с лесного склада. Подкатились украдчи и забарабанили по будке палками. Сторож заорал с перепугу, чуть не убежал со склада.
— Ой, что вы, ребятишки, делаете, нелегкая вас возьми! Тьфу! Кого так в дрожь бросит! Уморить этак человека можно. Выдумали тоже игру!
Перепугались и сами ребятишки.
— Мы, дяденька, любя, любя, это…
— Знаю, что любя, а только — ну вас к ляду с такими шутками!
По городу разъезжали ряженые на дровнях, на санях, на парах и на тройках, бродили пешком поодиночке и артелями, то тут, то там в освещенных окнах мелькали маски.
Ребятишки приставали к взрослым ряженым и вместе с ними проникали в квартиры на вечера, на гостины, кричали и скакали, мешали танцевать, их выгоняли, грозили им, но ребятишки ухитрялись попадать снова. На одной вечеринке пьяная маска схватила Кенку за нос и сняла нагар. Кенка заплакал. Было больно и жалко красного разорванного носа. Сбегали домой, нос починили — и опять на гулянку.
Тятька Кенкин пьянствовал все святки. Попался им на улице — шел как река течет — криулинами, — они его и давай… Кенка его тащил сзади, тятька — орать, повалился в снег, брыкался ногами, тут ребята его принялись щекотать… Щекотали, щекотали, едва привели в чувство.
— Да ведь это ты, Кенка? — узнал тятька, как отстали. — Ах, шут тя дери! И Горька? И Никешка? Ребятишки!
Подняли кое-как тятьку, счищали с него снег, потом повели под руки домой. Тятька приплясывал и горланил на всю улицу:
Пускай моги-ла меня нака-ажет
За то, што я ее люблю…
И остановился… Он обнимал ребят, целовал и бормотал плачущим голосом:
— Ребятенки вы мои милые, друзья закадышные, испил я маленько для праздника, испил! Простите вы меня, пьяницу. А вы не пейте! Скверное это занятие — пить водку! Очень даже нехорошее!
Шли дальше. Тятька дребезжащим голосом выл:
У церкви стояли каре-ты,
Там пышная свадьба была.
Все гости роскошно оде-ты…
и запинался…
— Дальше я, братцы, слов не знаю, как хотите меня судите! Хотите верьте, хотите нет. Д-да! Кенка, ты не знаешь?
— Знаю, да не скажу.
— Отцу родному не скажешь? Ты после этого будешь свинья! Родного отца потешить не жалашь? Я тебя помню вот какеньким…
Тятька с трудом приседал и показывал рукой невысоко от земли.
— Я, конечно, пьян, я сам — свинья… От свиньи и ты — свинья, Кенка!
Кенка обиженно говорил:
— Я мальчик, а не свинья.
— Нет, свинья. Ты, Кенка, не сердись! Я, братец, тебя люблю. Я так это, к слову. С пьяных глаз…
Ревела буря, дождь шумел…
Во мраке молния блистала,
И беспрерывно гром гремел —
И в дебрях буря бушевала.
снова ревел тятька и… обрывался.
— А ну вас, ребята, ко всем чертям. Што вы ко мне пристали? Чего вам надо от меня? Кто вы такие? Что у вас за рожи? К черту, к черту! Я один жалаю идти в кабак!
Тятька стал вырываться из рук, ребята прилипли к нему изо всех сил, он не мог оттрясти…
— Тятька, будет, пойдем домой! — взмолился Кепка. — Не ходи: замерзнешь на улице…
— А! — торжественно сказал тятька, — за-ме-е-рзнешь? Пожалел, сукин сын, отца! То-то! Кенка, Кенушка, — ты у меня, я вижу, парень хороший… отзывчивой. Это я люблю. За это спасибо. Мне кабак — што? Наплевать! Домой так домой. Держи меня, ребята. Ух, и сколько же, братцы, я водки вылакал сегодня! Лопнуть, братцы, недолго. Брюхо у меня, братцы, надулось. Брюхо у меня, братцы, лопнуть хочет, а жилетка не пускает. Спать мне, спатеньки, друзья мои милые, оченно, оченно хотится!..
Сдали тятьку мамке — и опять за свое. Горя промерз в сарафане, бежал, заплетался в подоле, устал, но не хотел отстать. Никешка рычал грубым голосом, Кенка звонил в звонки по парадным.
У театра стояли извозчики и господские кучера. Свисали бороды в сосульках, как с крыш. Молотили они рукавицами — хлоп-хлоп. Переступали ногами лошади от холода. Косили глаза на ряженых. Заливались собачонки лаем, норовили схватить за ногу.
— И эта шпана дурака валяет! — говорил извозчик.
— Драть некому.
— Пошли, пошли, щенята!
— Я вот их кнутом!
— И за коим дьяволом только это глумовство выдумано в святые дни?
— Говорят, запрет скоро будет. Попы, слышь, жалобу подают?
— Давно бы пора.
— Полгорода с ума сходит.
— Наша барыня — смерть не за горами — и та на себя дурацкую одежду наздевала. Лет сто, поди, будет одеже. Больше часу на дворе выколачивала горничная. Пыли в одеже было, как от стада на дороге! Барин жидом нарядился.
— И наши тоже.
— И наши.
— С жиру бесятся!
— Мерзни тут из-за дурацкого дела! Будто и всурьез какое представление!
— Пошли, пошли, дьяволята! Почто третесь тут?
— Чего лаешься? — задирал Кенка. — Тебе какое дело?
— Ах ты, едондар шиш, ты еще заедаться? Кучер выставлял громадный валенок из-под полсти, другие кучера орали: — Лови!
— Лови!
— Забегай!
Ребята в три голоса дразнили:
— Гужееды! Гужееды! Гужееды!
И — наутек. Извозчики, кучера негодующие грозили кулаками и кричали вдогонку. Извозчик нахлестывал лошадь, гнал за ребятами, они — в сторону, в снег, в первый попавшийся двор, на задворках вылезали — и дальше. Извозчик трусил на попятную.
У клуба — опять извозчики. Качались медные трубы, I музыкантов в окнах, доносилась музыка на мороз. Подъезжали и подъезжали ряженые. Горя видел папина Султана, малиновые санки, кучера Нефеда. Горя шептал испуганно:
— Ребята, наши тут! Нефед сюда смотрит. Бежим! Перебегали от света в темноту.
— Славная у тебя лошадь, — говорил Кенка, — вот бы катнуть разик!
— Папа дал три тысячи.
— Султаном зовут?
— Да. Как стрела летит. Мама боится одна ездить.
— Какие деньги: три тысячи! — удивлялся Никеш-ка.
— У твоего отца денег куры не клюют, а у тебя ни шиша, — смеялся Кенка. — И отец твой — дрянь. Вором меня назвал. За уши драл, прощелыга!
Горя ничего не отвечал: ему было стыдно и больно за отца. Он торопился увести Кенку от клуба, от Султана.
Бежали дальше по Царской улице, встречались с партией ряженых мальчиков и девочек, дразнили друг друга и дружно гурьбой мчались на гору. Гора убрана елками. Между елками — на проволоке подвешены были разноцветные бумажные фонарики, они покачивались, будто кланялись, разноцветно светили на полированный лед. На горе за обзаведение брали плату. Поскакали, поскакали около, заходили с реки: не могли пробраться. На горе больше взрослые — кавалеры и барышни. Катались по двое.
— Одни бабы и девки, — выругался Кенка, — к молодцам вприжимку. Пошли дальше! Завтра пораньше придем. Леший с ними, раз не пускают. Все фонари к черту сымем! Разорим!
— Разорим!
Запустили градом ледяшек по фонарям и повернули в город. Отогревались у Кенки. Переиграли во все игры, потом гляделись в зеркало, лили воск — выходили ребятам белые барашки.
Под крещенье наряжались последний раз.
— Горя, ты доволен святками? — спрашивала мама. — Ты много гулял, катался на коньках, на горе… Погоди, немножко подрастешь, будешь маскироваться, танцевать, ездить на балы…
Горя весело улыбался, глядел в пол — и целовал мамину ручку.
Из повести Ивана Евдокиомва «Сиверко»